Том 5. Рассказы, юморески 1886 - Страница 118


К оглавлению

118

— Матушки мои, я в уборной! — проговорил комик, осматриваясь. — Вот так фунт! Когда же это я успел заснуть?

Он прислушался. Тишина была гробовая. Портсигар и выигрышный билет живо напомнили ему, что сегодня его бенефис, что он имел успех, что в каждом антракте он со своими почитателями, бравшими приступом уборную, много пил коньяку и красного вина.

— Когда же это я уснул? — повторил он. — Ах, старый хрен, старый хрен! Старая ты собака! Так, значит, налимонился, что сидя уснул! Хвалю!

И комику стало весело. Он разразился пьяным, кашляющим смехом, взял одну свечку и вышел из уборной. Сцена была темна и пуста. Из глубины ее, с боков и из зрительной залы дул легкий, но ощутимый ветер. Ветерки, как духи, свободно гуляли по сцене, толкались друг с другом, кружились и играли с пламенем свечки. Огонь трепетал, изгибался во все стороны и бросал слабый свет то на ряд дверей, ведущих в уборные, то на красную кулису, около которой стояло ведро, то на большую раму, валявшуюся среди сцены.

— Егорка! — крикнул комик. — Егорка, чёрт! Петрушка! Заснули, черти, в рот вам дышло! Егорка!

— А… а… а! — ответило эхо.

Комик вспомнил, что Егорка и Петрушка, по случаю бенефиса, получили от него на водку по три целковых. После такой подачки едва ли они остались ночевать в театре.

Комик крякнул, сел на табурет и поставил свечу на пол. Голова его была тяжела и пьяна, во всем теле еще только начала «перегорать» выпитая им масса пива, вина и коньяку, а от сна в сидячем положении он ослабел и раскис.

— Во рту эскадрон ночует… — проворчал он, сплевывая. — Эх, не надо бы, старый дуралей, пить! Не надо бы! И поясницу ломит, и башка трещит, и знобит всего… Старость.

Он поглядел вперед себя… Еле-еле были видны только суфлерская будка, литерные ложи да пюпитры из оркестра, вся же зрительная зала представлялась черной, бездонной ямой, зияющей пастью, из которой глядела холодная, суровая тьма… Обыкновенно скромная и уютная, теперь, ночью, казалась она безгранично глубокой, пустынной, как могила, и бездушной… Комик поглядел на тьму, потом на свечку и продолжал ворчать:

— Да, старость… Как ни финти, как ни храбрись и ни ломай дурака, а уж 58 лет — тю-тю! Жизнь-то уж — мое почтение! Н-да-с, Васинька… Однако служил я на сцене 35 лет, а театр вижу ночью, кажется, только в первый раз… Курьезная материя, ей-богу… Да, в первый раз! Жутко, чёрт возьми… Егорка! — крикнул он, поднимаясь. — Егорка!

— А… а… а! — ответило эхо.

И одновременно с эхо где-то далеко, словно в самой глубине зияющей пасти, ударили к заутрене. Калхас перекрестился.

— Петрушка! — крикнул он. — Где вы, черти? Господи, что ж это я нечистого поминаю? Брось ты эти слова, брось ты пить, ведь уж стар, околевать пора! В 58 лет люди к заутрене ходят, к смерти готовятся, а ты… о господи!

— Господи помилуй, как жутко! — проворчал он. — Ведь эдак, ежели всю ночь просидеть здесь, так со страха помереть можно. Вот где самое настоящее место духов вызывать!

При слове «духов» ему стало еще страшнее… Гуляющие ветерки и мельканье световых пятен возбуждали и подзадоривали воображение до крайней степени… Комик как-то съежился, осунулся и, нагибаясь за свечкой, в последний раз с детским страхом покосился на темную яму. Лицо его, обезображенное гримом, было тупо и почти бессмысленно. Не дотянувшись до свечи, вдруг он вскочил и уставил неподвижный взгляд на потемки. Полминуты простоял он молча, потом, охваченный необычайным ужасом, схватил себя за голову и затопал ногами…

— Кто ты? — крикнул он резким, не своим голосом. — Кто ты?

В одной из литерных лож стояла белая человеческая фигура. Когда свет падал в ее сторону, то можно было различить руки, голову и даже белую бороду.

— Кто ты? — повторил отчаянным голосом комик.

Белая фигура перевесила одну ногу через барьер ложи и прыгнула в оркестр, потом бесшумно, как тень, направилась к рампе.

— Это я-с! — проговорила она, полезая на сцену.

— Кто? — крикнул Калхас, пятясь назад.

— Я… я-с, Никита Иваныч… суфлер-с. Не извольте беспокоиться.

Комик, дрожащий и обезумевший от страха, опустился в изнеможении на табурет и поник головою.

— Это я-с! — говорил, подходя к нему, высокий жилистый человек, лысый, с седой бородой, в одном нижнем белье и босой. — Это я-с! Суфлер-с.

— Боже мой… — выговорил комик, проводя ладонью по лбу и тяжело дыша. — Это ты, Никитушка? За… зачем ты здесь?

— Я здесь ночую-с в литерной ложе. Больше негде ночевать… Только вы не говорите Алексею Фомичу-с.

— Ты, Никитушка… — бормотал обессилевший Калхас, протягивая к нему дрожащую руку. — Боже мой, боже мой!.. Вызывали шестнадцать раз, поднесли три венка и много вещей… все в восторге были, но ни один не разбудил пьяного старика и не свез его домой. Я старик, Никитушка. Мне 58 лет. Болен! Томится слабый дух мой.

Калхас потянулся к суфлеру и, весь дрожа, припал к его руке.

— Не уходи, Никитушка… — бормотал он, как в бреду. — Стар, немощен, помирать надо… Страшно!

— Вам, Василий Васильич, домой пора-с! — сказал нежно Никитушка.

— Не пойду. Нет у меня дома! Нет, нет!

— Господи Иисусе! Уж и забыли, где живете?

— Не хочу туда, не хочу… — бормотал комик в каком-то исступлении. — Там я один… никого у меня нет, Никитушка, ни родных, ни старухи, ни деток… Один, как ветер в поле… Помру, и некому будет помянуть.

Дрожь от комика сообщилась и Никитушке… Пьяный, возбужденный старик трепал его руку, судорожно сжимал ее и пачкал смесью грима со слезами. Никитушка ежился от холода и пожимал плечами.

118